— Д-да… Но брюнетка эта, конечно, в своем роде… А та, Софья Мироновна, — в своем. Русский стиль: глаза с поволокой, соболья бровь, и тут — во-о…
Подъесаул сделал округлое движение перед грудью.
— Я, как видите, мужчина еще в соку… Сложение, без похвальбы скажу, состоятельное, все статьи в исправности. Женщины вниманием не обходят. И тут был замечен… — „К нам милости просим“… — Мерси-с. Сочту священным долгом-с..
Сделал визит. Обстановка — великолепие: — ковры, бронза, хрусталь. Свой выезд. У детей француженка. Словом, живут по-великосветски. В то же время чисто-русское радушие, гостеприимство, хлебосольство…
Поговорили душевно так. Получил приглашение на именинный пирог — 17 сентября. Поехал. Общество разнообразное. И дух, надо сказать, не то чтобы исключительно там какой-нибудь этакий арапский, — нет! Полная свобода слова, занимательные разговоры без предрассудков на счет женщин, проблем там разных… новые взгляды! Приятная, легкая такая атмосфера.
— Дай, думаю, попробую за хозяйкой… не клюнет ли?.. Она за роялью. Девица там одна изобразила цыганский романс „Догадайтесь сами“… Недурно. С огоньком. Поаплодировали.
— А вы сами что-нибудь, Софья Мироновна, — говорю: — осчастливили бы?..
Говорит: — Стесняюсь в обществе. Но музыку и пение обожаю!
— И я, — говорю, — люблю до безумия! — А сам глазами ее того… гипнотизирую…
— Поехала бы я, — говорит, — в Москву: там опера, там жизнь, а тут не жизнь, а плесень.
— Я бы тоже с удовольствием, — говорю, — в приятной компании отчего же… хоть на край света, не то что в Москву!
— Вы в Большом театре бывали?
— Нет, не был. У Яра бывал. Там тоже хорошее пение…
Смеется: — Вы оперу, вероятно, не любите?
— Люблю до безумия! — (А сам глазами ее…) — Вот в Одессе когда наш полк стоял, я раз на „Гугенотах“ был. Ловко, — говорю, — они там, курицыны дети, на шпагах дерутся…
Смеется. А я тем временем взял да легонечко коленку ей понажал. Ничего, не устраняется. Чувствую: перебегает в меня электрическая искра.
— Вы очень храбрый, вероятно? — говорит. Улыбается.
— Не всегда-с. В некоторых случаях даже робок…
— Нет, вы — храбрый!
— Нет, робок!.. — Тем не менее, собираюсь с духом, хочу и храбрость обнаружить. Оглядываюсь: супруг подходит. — Черти тебя принесли! — думаю: — только было прицелился, — осечка, заряд пропал…
— „Кто? Кто храбрый?“ Василий Петрович? Конечно! Казак — как же не храбрый? Сомнения быть не может!..» Берет меня под руку и уводит, подлец, к закусочному столу. — «Пожалуйте-с! с чего прикажете? отечественной?..» Ну, выпили раз, выпили два, и три, и четыре. Кое-кто выпил и спасовал, а я увлекся состязанием с хозяином (поджар на вид, а выпить не дурак!) и с о. протодьяконом. Выдержал с честью бой. Хозяин даже умилился. Обнял и говорит: «вот это настоящая русская душа! самородок! патриот!..» Поцеловались.
— Патриот-то патриот, — говорю, — но на счету революционера.
— Как так?
Открываюсь ему. Изложил в кратких чертах, но все, что перенес, что накипело вот тут… Выслушал он, призадумался. Вижу ясно: человек отзывчивый, с сердцем, сочувствует.
Подумал-подумал он этак, отводит в сторону:
— Есть, — говорит, — возможность похерить все. Никому бы другому не сказал, но в вас чувствую скалу.
— Будьте уверены, — говорю, — тайны хранить когда-то умел…
— Случай есть дать доказательство, — говорит, — какой вы есть в действительности человек и русак. И случай редкий. Вот… Из самых, — говорит, — достоверных источников знаю: на заводе у Пурица сейчас митинг, в его именно доме. Говорил давеча полицеймейстеру. — «Не мое дело» — говорит. На жалованьи у жидов; всем известно, я знаю, военная сила — только по требованию полиции, — ну да… Но… бывают обстоятельства, — примеры даже можно назвать, — когда и самостоятельно, по собственной инициативе. За что получали одобрение, да еще какое!.. Вот вам случай… Гляжу на него: смеется или нет? Нет, не смеется.
В серьез. Шумит у меня в голове, мутно, никакой ясности в мыслях… Случай-то он случай и, может быть, действительно, единственный, а в душе сомнение: годится ли? Есть что-то этакое… неясное, сомнительное… Дерябнули мы тем временем еще рюмки по две.
— «У нас», — говорит, — «на словах все преданы долгу, а коснись до дела, сейчас в кусты… Прямоты настоящей русской не видать…»
— Ну уж это вы напрасно! — говорю.
— «Да я не о вас…»
— Это вы напрасно-с! — повторяю с ударением: — на это вы не имеете пр-рава!..
— «Я не о вас, подъесаул! Вы — я знаю — гранит по этой части… А вот другие…» — И пошел расписывать. Ловко, мерзавец, расписывал! Растрогал меня до глубины души, более или менее.
— Пойду, — говорю, — разгоню всю революцию к черту!
— «Двух-трех казачков», — говорит, — «достаточно, и все иудейское племя пятки покажет»!
— Не будь я подъесаул Чекомасов, — говорю, — если через час не представлю вам живьем всех заговорщиков до единого!..
Подъесаул сделал паузу. Вспомнил что-то сам с собой, усмехнулся, покрутил головой. Шишкарев продолжал изучать пристальным взглядом его усы, толстую нижнюю губу и тупой подбородок. И стало ему немножко страшно за заговорщиков не от грозно-рычащих звуков голоса подъесаула, а от этого широкого, тупого подбородка.
— Перекрестил он меня. — «Через час, — говорит, — жду с победой. Помните: победителей не судят! смелым Бог владеет!»
— Приезжаю в казармы, вызываю дежурную часть. — Звонкобрехов, — говорю, — ты — расторопный урядник, подбери десяток молодцов, — в такое-то место. — «Слушаю, вашбродь.» — Да живо! Не копаться! — «В один секунт, вашбродь!.»