Учитель слегка качнул головой в бок и ответил сиплым, грустным голосом:
— Д-да… тут вообще…
И тоже вздохнул в знак безнадежности. Помолчали.
Мягко вздрагивал вагон, покачивал, убаюкивал. А кто-то таинственный и неугомонный стучал внизу, под полом. Четко, уверенной, опытной рукой, через ровные промежутки, отбивал обрывистый такт, и была какая-то угрюмая жалоба в этом стуке: труд-но… труд-но…
— Д-да…
Опять пузыристо вздулись щеки подъесаула, протяжный и шумный вздох вместе с винным запахом прошел от окна к окну.
— Вы учитель, верно?
— Да.
— То-то, я видал, молодежь около вас толпилась. Подъесаул достал кожаный портсигар без крышки и вынул папиросу.
— Люблю молодой народ! — зажимая папиросу зубами, продолжал он: — подлец-народ, а развеселый и забубённый… Вы по какому же предмету?
— История.
— Самый мой любимый!
Из бокового кармана тужурки подъесаул вынул автоматическую никелевую спичечницу и, надавливая пальцем, несколько раз с шиком открывал и закрывал крышку. И каждый раз фыркавший огонек смешливо лизал золотым светом молодецкие толстые усы и горбатый нос. Усы придавали лицу вид серьезный, даже устрашающий, а широкие, в палец, приподнятые брови сообщали ему выражение застывшего изумления и простоватости.
— Интересный предмет. Хотя я лично потерпел раз крушение именно на истории…
Подъесаул закурил и, выпустив клуб дыма по направлению к открытому окну, повернулся к собеседнику, — пружины дивана при этом визгливо щелкнули под ним, одна даже запела.
— В шестом классе, — я реалист по образованию, — помню, на Брунегильду на какую-то напоролся. На экзамене. Черт ее знает, что за Брунегильда, хоть убейте, и сейчас не знаю. Засел на второй год… Брунегильда!.. И сейчас не знаю….
Он коротко развел ладонями и рассмеялся. Улыбнулся и учитель, но промолчал.
«Скучен этот род оружия — господа педагоги, — подумал с сожалением подъесаул: — поди вот, расшевели его… мумия царя Сарданапала»…
Кто-то таинственный и не устающий угрюмым стуком в пол подтвердил: труд-но… труд-но… труд-но…
— Вас табак не беспокоит? — спросил подъесаул.
— Нет, пожалуйста, — поспешно отозвался учитель. И опять долго молчали. Подъесаул из вежливости выпускал дым все-таки немножко в сторону, к окну, но дым весь ворочался назад.
— Да… Хорошо, когда тебя любят, — рассудительным, убежденным тоном заговорил подъесаул снова: — когда, так сказать… за честное исполнение долга… Посмотрел я давеча: любят вас ваши ученики… Это очень приятно!
Учитель слегка поклонился.
— Давно служите?
Учитель кашлянул в руку и с некоторой заминкой, как будто и не очень охотно, ответил:
— Лет пятнадцать служил. Теперь я уволен.
— То есть… как? — Подъесаул с удивлением посмотрел на своего собеседника.
— По прошению.
— Собственное желание, значит…
— Нет, не собственное… — Учитель помолчал и сдержанным, суховатым тоном прибавил: — Желание начальства.
— А-а… так…
Опять наступило молчание, долгое и стеснительное. Пристально оба глядели в окно. По отлогому боку выемки бежало тусклое пятно света, голое глинистое обнажение тянулось да изредка столбы мелькали. Мелькнут и оторвутся, медленно нехотя падая один за одним в темный, тесный мешок, из которого поезд спешил вырваться на простор.
Подъесаул Чекомасов вздохнул с оттенком соболезнования и как бы про себя сказал:
— Д-да… время нынче крутое…
И после новой длинной паузы осторожно спросил:
— Верно, политическое что-нибудь?.. Или просто с начальством не поладили?
Учитель чуть-чуть усмехнулся. Коротким, вопросительным взглядом вскинул на офицера: широкие, изумленно приподнятые брови и карие, воловьи глаза смотрели на него простодушно, с первобытным любопытством, без умысла или затаенного какого-нибудь лукавства. И от всего смуглого, почти оливкового лица, начиная с покатого лба и до тупого, широкого подбородка, веяло бесхитростной степью, солнцепеком и хуторскою непосредственностью. Падало само собой насторожившееся подозрение.
— Нет, какое там политическое! — отвечал, запинаясь и обдумывая слова, учитель: — впрочем, как кто взглянет…
Офицер кивнул головой с видом человека, отлично все понимающего. Понизив голос, сказал таинственно и хитро:
— Я сам спотыкался на этом барьере, — знаю-с… Пустяки, в сущности: раза два напился в честь конституции и… только. Однако, когда дошло до сведения, пришлось помытариться вот как!..
Он со скорбным ужасом выпучил глаза и покрутил головой.
— У нас один в Двинской крепости отсидел два года. Славный парень, прекрасный товарищ, компанейский человек, а вот… неосторожность… Кому как пофортунит, знаете… А иные ловкачи и там и сям успеют вильнуть хвостом и сухими из воды выйдут… Удача-кляча… знаю и таких, что карьеру сделали, черт их возьми!..
Он завистливо вздохнул и простодушно уверенным голосом кончил:
— Так за политику?..
Учитель пожал плечами и неопределенно помычал.
— Нет… По совести сказать, какой я политик? И наш брат педагог в этом случае спрессован, пожалуй, основательнее, чем вы, офицеры…
— Н-ну, батенька! — Подъесаул рассмеялся, не веря этим словам.
— Наш брат?.. Что уж там про нашего брата!.. Было, конечно, время такое… да… Впрочем, вы меня извините: с моей стороны это не того… разговор этот, расспросы, — не очень, как бы сказать, благовоспитанно… Но — честное слово — это без всякой там задней мысли, — Боже меня упаси! — Единственно от скуки… да… Вот я путаюсь, даже вспотел от смущения… Одним словом: извиняюсь! И разрешите представиться: подъесаул Чекомасов, Василий Петров.