…Юбилей желательно было отпраздновать возможно торжественнее, — знаменательный момент в жизни гимназии, — но возникали опасения насчет гимназистов, как бы дебоша не устроили. Гимназисты давно уже успокоились, ходили в узких штанишках со штрипками, носили воротнички вышиной по четверти, коротенькие — кавалерийского фасона — куртки, увлекались спортом и кинематографом. Но все еще жива была память о не очень давнем, беспокойном времени, неразлучная с представлением о неизбежности скандала: а ну-ка какой-нибудь шельмец выкинет штуку, если не политическую, то по пьяной части?..
Долго толковали в педагогическом совете. О достойном чествовании столетия и остановились на предложении директора: отслужить благодарственное Господу Богу молебствие и затем разослать соответствующие телеграммы о чувствах, коими воодушевлена была гимназия в столь знаменательный день ее жизни.
И только.
О. Илья, законоучитель, вздохнул было:
— Позавтракать бы не вредно было… Ибо апостол Павел еще сказал: «кто вкушает, для Господа вкушает, благодарит бо Бога». И во Второзаконии изречено: «не заграждай уста волу молотящему». А мы целое столетие, можно сказать, молотили, а в столь торжественный день уста заградить должны…
Помолотить устами торжественный день и все были бы не прочь — особенно, если насчет специальных средств гимназии, — но страх перед гимназистами, обуявший директора, передался и некоторым членам совета. Может быть, и не передался, но поддакивали директору, — единомыслие с начальником полезнее, чем разномыслие, даже самое скромное. Постановили большинством: поблагодарить Бога не плотию, а духом…
Директор добровольно и единолично взял на себя труд выразить и оповестить, кого следует, о чувствах, коими, по случаю торжественного момента, имеют быть исполнены сердца учащих и учащихся. Взглянул он на эту задачу широко, вдохновенно. От имени педагогического совета, учащихся и служащих, помимо верноподданнических чувств Государю, выразил чувства вернопреданности двум министрам, одному митрополиту, местному архиерею, двум губернаторам — бывшему, повышенному по службе, и настоящему. Красноречие явлено было миру несравненное. И самые пылкие чувства почтительности и любви достались на долю местного губернатора.
Местный «Вестник» напечатал этот плод директорского усердия и не без скрытого ехидства приписал его педагогическому совету. В учительской комнате почувствовали некоторый конфуз и досаду: все-таки чрезмерный избыток преданности губернатору, — без особой в том нужды, — казался не к лицу наставникам и руководителям юношества. И тогда Шишкарев не то, чтобы покритиковал, а так слегка неодобрительно помычал. Впрочем, тут же и сократился. Основательно сократился, чуть не до нуля. Тем не менее об его критикующем, неодобрительном мычании директору было сообщено, — в учительской комнате находился в это время надзиратель Иван Васильич Свещегасов. Побыл и сейчас же вышел.
Через месяц получена была таинственная бумага из округа. Таинственной она показалась потому, что для выслушания ее директор разослал письменные повестки членам педагогического совета. В повестках предписывалось: явиться в гимназию в ближайшее воскресенье, к 12 часам дня, в полной парадной форме.
Явились. Думали: вся гимназия будет в сборе, что-нибудь в роде торжественного акта. Нет, гимназисты опять были обойдены, один педагогический совет представительствовал.
Пустовато было, — зала в гимназии великолепная, двухсветная, обширная. Народу много надо, чтобы заполнить ее. И что-то не вполне приличное, странное, обидное чувствовалось в сиротливой ее пустоте. Обстановка торжественная: красное с золотом сукно на столе, директор и инспектор в шитых мундирах, учителя при шпагах. А пусто. Как будто воровски спряталась от кого-то эта маленькая кучка смирных педагогов, грустный комизм реет над ней. Шаги досадно звонки, кашель гулко откликается во всех углах, слова — редкие, пугливые, короткие — перекатываются, как биллиардные шары…
Изныли все от ожидания и неизвестности. Что-то большое, важное, несомненно, есть, но к чему эта томительная тайна?..
Вышел, наконец, директор из своего кабинета. Замерли: в руке — бумага, в лице торжественное, строгое выражение. В дни свободы этот невидный, словно приплюснутый к полу, но величественно державший себя с учителями господин (чешская фамилия у него — Сосулька), поддавался легкомыслию, сказал в каком-то собрании речь о равноправии женщин, — у него было шесть дочерей, все на возрасте и все сидели на родительской шее. Сказал, но потом испугался. Кажется, пришлось ему после этого съездить в округ — объясниться. И, по-видимому, оправдаться-то он оправдался, но некоторое пятно подозрительного свойства так и осталось на нем. Из того можно было заключить это, что много усердия клал он на то, чтобы замести следы прежнего языкоблудия, предъявить безграничную преданность и открытость сердца.
Кашлянул. Обвел присутствующих строгим взглядом, — мертвая тишина, напряженность истомленного ожидания…
Торжественная обстановка, тайна, которая окутывала содержание полученной бумаги, настроили всех на особенный, приподнятый лад. Ждали чего-то сверхъестественного, необыкновенного, поражающего. Ждали трепетно. Сердце замирало.
Торжественно прочитал, — не прочитал, возгласил — директор:
— Отношение его превосходительства господина попечителя *…ского учебного округа. Номер 11785-й. Директору *…ской гимназии.
Сделал паузу. Затем с внушительной медлительностью, с чувством благоговения и какого-то особенного, молитвенного восторга стал не читать, а возглашать. Это было приятно закругленное в сложный период сообщение г. попечителя. Трезво, ясно, с серьезностью, отвечающею важности предмета, гласило оно, что министр народного просвещения уведомил г. попечителя о том, что по докладу о выражении верноподданнических чувств учащихся и учащих *…ской гимназии благоугодно было соизволить повелеть благодарить.