Новая пауза. Директор окинул глазами членов педагогического совета. — «Кончил или нет?..» Почему-то у всех было такое впечатление, что не все еще прочитано, что-нибудь есть там и еще, в этой попечительской бумаге, не один же закругленный лаконизм. Сто лет работали… Труд незаметный, — правда, — но до некоторой степени созидающий силу и славу отечества… Краткость, конечно, присуща силе и высоте. Пусть даже необходима. Но с той же высоты изливаются и лучи, несущие тепло, щедроты, радости и прочее…
И все ждали, нет ли там, в этой попечительской бумажке, еще какой-нибудь этакой прибавочки, вроде всемилостивейшего обещания касательно повышения окладов или иного прочего. Потому что пять минут назад учитель чистописания из достовернейшего источника — от делопроизводителя гимназической канцелярии — почерпнул сведения, что бумага гласит о жалованье. Директор сделал, может быть, необходимую паузу, чтобы с тем большей силой оттенить последующее впечатление.
Но Сосулька сложил бумагу вдвое и воскликнул тоном ликующим и приглашающим к ликованию:
— Ура, господа!
Закричали ура. Зала пустая, резонанс великолепный, Ура прокатилось звучно и внушительно, — дружно-таки хватили. Свещегасов даже побагровел от натуги, всем существом своим старался показать безудержное усердие и в ликовании. Голос был у него телячий, звонкий. Все уж смолкли, а он все еще вопил в одиночку:
— Ура-а! Ура-а! Ура-а!..
Насилу успокоился. Перевел дух, отхаркался. И вдруг, точно вдохновение его осенило, поднял руки, как регент архиерейского хора, и крикнул:
— Гимн!
Директор обернулся к портрету, большой палец на борт мундира заложил, к груди попечительскую бумагу прижал. Обернулись за ним учителя. Запели. Не очень стройно, но старательно. Свещегасов с места в карьер взял жестокую ноту. О. законоучитель со своим tenore di grazia, чтобы поправить дело, стал забирать верхи, залез в заоблачную высь. Из соревнования чех-латинист Крживанек, человек роста небольшого, но голос — как паровозный гудок, — забрался еще выше, покрыл нерешительные, робкие басы. Свещегасов изгибался кольцом, как удав, крутил головой, подгибал коленки и в конце, когда благополучно вытянул последнюю ноту, даже перекрестился и раньше директора скомандовал: ура!
Крикнули. Не все, правда, но многие. И опять Иван Васильич долго не мог укротить своего восторга. Молодой словесник наш, Ивановский, даже фыркнул от смеха. Директору, однако, понравилось. Так понравилось, что предложить гимн повторить еще раз.
Обернулись опять к портрету, запели. Опять — взаимное состязание теноров. Даже и басы втянулись в него. По зале катались самые фантастические шумы, хрипы и гулы. Стонали, рычали, вопияли… Было диковато, но занятно.
Затем директор дал минутку роздыха. Перевели дух. Предложил Сосулька текст благодарственной телеграммы. Свещегасов тут же, не медля, отчаянным голосом крикнул:
— Принять без прений!
Приняли, — какие там прения!.. Но эта уже была невинная слабость Свещегасова — парламентский язык, парламентская терминология, — может быть, потому, что он состоял товарищем председателя местного союза русских людей.
— Я предлагаю, Антон Антоныч, — снова крикнул он: — самую эту драгоценную… как бы сказать… самый этот исторический документ… да, исторический! — он вызывающе ударил себя в грудь и с упреком взглянул на улыбавшегося Ивановского: — золотыми литерами на мраморной доске… в ознаменование священной памяти…
— Великолепная мысль! — вставил словечко о. Илья. Лукавый иерей: в голосе и восхищение, и сердечная грусть смиренного сознания своей недогадливости, и комариное жало издевательского ехидства…
— …В актовой зале… в назидание потомкам!.. Бессвязно, но со старательным подъемом и даже с вызовом в голосе выдавил из себя это Свещегасов.
— Мысль счастливая! — опять сказал о. Илья. И нельзя было понять, отчего такой грустный тон у него: точно ли грустит, что не ему первому пришла в голову эта счастливая мысль, или смеется?..
А все прочие члены совета — ни звука. Молчат. Смотрят друг на друга с немым лукавством, как римские авгуры. Молчат. Словно воды в рот набрали.
Неловко даже. Сосулька подождал. Видит: все безмолвствуют, надо взять инициативу в свои руки.
— Что же, мысль, действительно, превосходная, — сказал он: — как, господа находите?
Молчат опять члены совета. Обдумывают, — вид размышляющий у всех. И в то же время словно бы чувствуется, что каждый грозит сам себе пальцем: хорошее, мол, слово — серебро, молчание — золото! Народ был все осмотрительный, благоразумный, трезвый. Понимали, что возражать не следует, но и спешить с выражением восхищения и радостной готовности нет особой надобности.
И опять Свещегасов выручил:
— Принять без прений!
Махнул рукой. Жест был решительный и безапелляционный. Директор посмотрел вопросительно на всех, подождал. Никто не говорит. Как считать молчание? Знаком ли согласия, или колебания? Неловкость чувствовалась; всех за язык тянуть надо…
— Ставлю вопрос на баллотировку! — Сосулька решительным жестом направил указательный палец на инспектора: — Ваше мнение, Иван Кондратьич!
Инспектор, точно его огорчили вопросом, ответ на который у него не мог быть иным, кроме утвердительного, изумленно-обиженным голосом воскликнул:
— Принять!
— Ваше, батюшка?
О. Илья коротко и строго ответил:
— Без прений!
— Ваше?.. Ваше?.. Ваше?..
Директор поочередно целился пальцем в каждого учителя.
— Принять… принять… принять… — короткие ответы отрывались и падали, как червивые яблоки сухим летом: бессильно, глухо и часто.