Крживанек для разнообразия сказал:
— Согласен с мнением инспектора.
Когда дошла очередь до Шишкарева, он замедлил ответом и все с удивлением поглядели на него. Смущенно, с видимым усилием, он сказал:
— Что… собственно… баллотируется?
Сосулька изумился:
— Как что? Разве вы не слышали предложения Ивана Васильича?..
— Слышать слышал, но… я не вполне… понимаю…
Сосулька хмыкнул. Усмехнулся одним усом в знак нескрываемого сомнения и протянул:
— Уди-ви-тель-но! Откуда это вдруг такая непонятливость? Кажется, достаточно ясно. Если меня не обманывает мое разумение, я предложение Ивана Васильича понимаю так: оттиснуть на мраморной доске это драгоценное для нас извещение его превосходительства…
— Неловко ведь, Антон Антоныч…
У Шишкарева от волнения выступила испарина на лбу:
— Неловко… ей-Богу, кивать головами на нас будут… И не полезно для цели…
Он оглянулся на всех робко умоляющим взглядом:
— Господи, ведь, право, не годится… как-то оно… знаете… ах, господа!..
Но сейчас же спутался, запнулся, заморгал глазами и в отчаянии начал тереть лоб ладонью.
— Насколько мне известно, — сказал строго, с достоинством, Сосулька: — выражение патриотических чувств уже не в первый раз вызывает у вас дурное настроение… Такие заявления здесь неуместны… Значит, вы против принятия?
Страх охватил Шишкарева, ясное сознание опасности и гибели неминуемой. Упавшим, извиняющимся голосом он пробормотал:
— Не то чтобы против…. Предмет такой… А тут… чтобы без прений… Без прений, то есть не то, чтобы без прений, а так сказать… без обмена мыслей, без обсуждения… я затрудняюсь…
Сосулька многозначительно хмыкнул.
— Значит: нет? Так и запишем…
Все остальные после этого, конечно, высказались за предложение. Только у словесника Ивановского вдруг заболел живот, и он поспешил выйти. Но это ему не прошло. Отделался он, правда, полегче, чем Шишкарев, но все-таки потерпел…
— …Так вот, за это вольномыслие меня и… Шишкарев сделал рукой жест, которым выпроваживают вон, и остановился. Долго молчал и барабанил пальцами по колену. За окном чернела ночь. Без устали ровным шумом шумел поезд, черно и немо лежала ночь. Шумит, гремит, спешит куда-то поезд, а ночь над ним, и рядом, и впереди, и позади. И похоже, что топчется он на одном месте и никуда не уйдет от этого черного, немого полога…
— Да, черт возьми, времена! — густо вздохнул подъесаул Чекомасов и от резкого движения щелкнули и запели под ним пружины дивана: — рассуждая здраво, что такое, в сущности, ваш случай? Пустяк совершенный! А вот, подите же…
— Нелепый случай. «Все это было бы смешно»… Но мне теперь — увы! — не до смеха… Гнусная история! Пробовал рассуждать хладнокровно, по логике, — как учитель истории, я, разумеется, должен знать, что времена низости и холуйства и жестокости, — не новость в родной стране… Даже в учебниках есть об этом. Да… Но умом-то обнимаешь это, а сердце вот… плачет от обиды… бунтует…
— И то сказать: пятнадцать лет… — тихо в грустном раздумьи продолжал Шишкарев: — привычка. Полтора десятка лет пробыть в этой атмосфере маленьких интересов, мелкоты, маленьких преступлений и бурь… среди звонков, журналов, единиц… это — не бараний хвост! Опустишься до уровня почти ребячьего понимания жизни, все перезабудешь, — где уж тут за иное ремесло браться! Круто… Оглянешься кругом — ничего, кроме унизительной нужды в перспективе…
— Положение бамбуковое!
— Хуже… Положение соленого зайца, которому приткнуться некуда. Формуляр хоть и не опорочен, но секретная аттестация безнадежна. Сосулька, — он давно-таки целился укусить меня, да не за что было: человек я был службистый, ученикам потачки не давал, — хотя, правда, и не глотал их, — взглядов держался умеренных. Только одно: дела у нас — не крупного калибра, а все-таки украсть кое-что можно, — ну, вот, иной раз я и отказывался в хозяйственном комитете подписать какой-нибудь дутый счет… Значит, становился в оппозицию начальству… Это— раз. А второе, — я уже говорил о том, что наблудил Сосулька нечаянно в дни свободы, — ну, и старался всячески замести следы… Случай-то как раз и пригодился…
Подъесаул укоризненно покрутил головой.
— По прошению?
— Прошению. Форма такая. Считается сравнительно мягкой. А вот по третьему пункту, — ну, то уже…
— Знаю, знаю…
Подъесаул вынул папиросу и спичечницу: — Знаю. Потому — сам стоял почти что на этой точке, — закуривая, говорил он, отрывисто мыча и посмеиваясь: — Вы, небось, думаете… мм… не похоже!.. Да-а… Висел… мм… за ребро и я… более или менее… Было дело под Полтавой, что называется!.. баба свистнула октавой, — извините…
Подъесаул привстал и поглядел в соседнее купе, как будто желая убедиться, что в отделении никого, кроме них двоих, нет.
— Застревал и я, — продолжал он, разминая ноги и потягиваясь перед окном, в котором смутно отражалась его крепкая фигура с выпяченной грудью: — мундир снимал! Помните, полоса такая была после войны?
— Как же… Даже наш Сосулька о женском равноправии распространялся, — сказал Шишкарев.
— Я, положим, ни о чем не распространялся. Словесность у меня тугая, вязкая, и по части идей или там теорий и разных сухих туманов, как всякий кавалерист, я жидок ногами. Я, собственно, увлекся в это время стишками и юмористикой. Собирал, в тетрадку переписывал, иной раз декламировал… Стыд, черт возьми, донимал, ел глаза, что называется, как африканский самум. Ну, прочтешь этакий ядовитый стишок и — легче… Внутри желчи-то много, а выплюнуть не умеешь, — так вот стихами… Графинчик-другой раздавишь, услышишь: бахвалится какой-нибудь пьяный собрат, присягу исполняет— пускает патриотическую пыль, — ну, сейчас его стишком!.. Иные обижались, ссоры затевали, но у меня машина — изволите видеть — какая?